Определенно, немало.
Будущая мамаша Франсуа угодила на фестиваль в качестве знатной и передовой ткачихи, комсомольской суперзвездочки из захолустного уральского городка. Москва, как ей и положено, уже в те времена взирала на многое не без цинизма, но вот в кондовой российской глубинке, не избалованной лишней информацией о внешнем мире, к неграм отношение было, пожалуй что, нежно-трепетно-братское. Поскольку ни одного из них и в глаза не видели, их любили заочно, а следовательно, горячо — как бедолаг, зверски угнетаемых зарубежным империализмом. И вдруг наивные комсомолочки из провинции обнаружили, что угнетаемые — не какие-то там абстрактные скелетики, громыхающие цепями, а вполне мускулистые и сытенькие мужички, проявлявшие к белым девочкам отнюдь не классовый интерес и сами вызывавшие здоровое томительное любопытство у периферийных красоточек, не изведавших ничего, кроме прямолинейного лапанья в темном уголке убогой танцплощадки.
Одним словом, братство народов стало затягиваться до утра…
Мамочку Франсуа спасли от всеобщего осуждения не только фестиваль и время, но еще и захолустье — в семьдесят седьмом ее и в глухомани без раздумий зачислили бы в падшие создания, но в провинции безвозвратно упорхнувших хрущевских лет черномазики были пока что овеяны романтическим ореолом пролетарского братства и коммунистического единения с угнетенными. К тому же мама-комсомолочка твердила, что невзначай обрюхативший ее Франсуа героический подпольщик, партизан из джунглей, сражавшийся против злых сухопарых колонизаторов в шортах и пробковых шлемах за свободу и светлое будущее угнетенной родины.
Окружающие ей верили. Она, впрочем, и сама искренне верила, поскольку ее в этом убедил сам Франсуа (который на самом деле был вторым сыном туземного короля, полноправным наследником сплетенного из прутьев священного дерева ибу престола, а уж на плантациях сроду не гнулся, поскольку видел плантации не иначе как из окна папашиного «Кадиллака»)…
Провинция не привыкла долго удивляться, да и вообще там не особенно любят чему-то удивляться. Когда схлынули пересуды и сплетни, кроха-негритенок прекрасно вписался в жизнь тихого уральского медвежьего уголка — носится по улицам, играет в «чику» и лазает по садам, как все его сверстники. В конце-то концов, конечностей у него было, как и полагалось, четыре, голова одна, хвоста при детальном осмотре не обнаружилось, а бананов он не просил, поскольку до десяти лет и не подозревал, что на свете существуют бананы…
В свидетельство о рождении его записали «Петровичем» из-за полной беспомощности должностных лиц — как ни мучили мозги милиционеры в паспортном столе, не смогли придумать, какое отчество можно образовать от имени «Франсуа»:
Франсуевич? Франсуич? Франсуавович? Все варианты смотрелись как-то чудновато… А в жизни его больше кликали Федькой.
Куда может угодить, войдя в половозрелые года, индивидуум, наделенный классическим, каноническим внешним обликом негра, но рожденный русской мамою и воспитанный славянами в глубинке?
Если только не загремит допрежь в колонию вместе с белокожими шпанистыми соседями?
Кем ему суждено быть, ежели увернется от печальной стези тюремного сидельца?
Правильно, тут и думать нечего, не бином Ньютона…
Соответствующие органы взяли Франсуа на примету, едва его загребли на действительную, и после демобилизации чернокожий младший сержант куда-то испарился, да так надежно, что в родных местах показался лишь полтора десятка лет спустя, да и то проездом в Сибирь. В детали Данил, разумеется, не вникал (да и кто бы ему открылся?), но по редким обмолвкам восстановил основной пунктир: долгие годы Франсуа провел скорее в Штатах, нежели в Африке (впрочем, засветившись и на Черном континенте), и сгорел, когда к янкесам переметнулась очередная курва в серьезных погонах, обремененная кое-какими тайнами. Ноги-то Франсуа унес, но дальнейшая карьера, как легко догадаться, рванула под уклон, закончившись рапортом об отставке уже в шизофренические перестроечные года. После замысловатых и туманных жизненных перипетий потомок чернокожего принца всплывал на поверхность то в качестве волонтера казачьей сотни в Приднестровье, то частного сыскаря в краях поспокойнее, ибо по капризу судьбы жизненные взгляды Франсуа относились к тем, что принято изящно именовать национал-патриотическими. С русскими неграми такое тоже случается. 6 октября девяносто третьего он до последнего сидел в Белом доме, откуда благополучно ушел, как стрела сквозь туман, никому из полупьяных ментов в многочисленных линиях оцепления просто в голову не могло прийти, что мечущийся по улице заполошным зайцем, жалобно чирикающий что-то на непонятном наречии негритос в ненашенском костюмчике может оказаться убежденным русским националистом, известным в Приднестровье как Неро Драгуле — Черный дракон… Лишь один пьяный сержантик, до того, как надеть форму, пару лет тусовавшийся со скинхедами, попытался было заставить черномазого поползать на коленях — вне политической связи с событиями, понятно, но Франсуа в две секунды отправил его к праотцам с помощью вульгарной шариковой авторучки, даже не сдергивая автомата с плеча падающего трупа, резанул очередью по напарнику и растворился в московских просторах…
С тех пор в нем, Данил подозревал не на шутку, что-то сломалось. Как у многих, оказавшихся перед тягостным осознанием того печального факта, что дрались они не столько за Россию, порядок и свободу, сколько за амбиции профессора Хаса и генерала Руцкоблуда… Франсуа вернулся к загадочным делам своего сыскного агентства, став открыто аполитичным и циничным с ноткой некоей истерики, что подмечал не один Данил, но все молчали, конечно.